Александр Нестик – о войне

Александр Тимофеевич Нестик родился 30 октября 1936 года в городе Константиновка Донецкой области. После окончания в 1959 году Днепропетровского химико-технологического института работал на цементном заводе в городе Фокино Брянской области, а с 1963 года – в газете «Брянский рабочий», пройдя путь от литературного сотрудника до главного редактора.

Член Союза журналистов СССР и России, член Союза писателей России. Заслуженный работник культуры РСФСР.

Автор сборника рассказов Слепой дождик» (1977), научно-публицистической книги «Подесенье: от трилобита до зубра» (2001), книги очерков «На русской почве» (2005, с продолжением в двух выпусках – 2010 и 2012), сборника лирико-философских миниатюр «О живом. Из одного родника» (2010), книги избранного «О чём тростник мыслит» (2011), сборника «Этюд обвала» (2013), книги «Зрак» (2014), а также многочисленных публикаций в центральных и областных газетах, журналах и альманахах.

______________________________________________________

В разные годы случалось мне записывать за ветеранами войны приглянувшиеся истории, случаи из их фронтовой жизни. Некоторые эпизоды вошли в рассказы («Пошлите меня за Жар-птицею», «Болят мои раны…»), иные же так и оставались втуне, заметками на пожелтевшей бумаге. Предлагаю читателям из неопубликованного пару таких заметок и рассказ.

* * *

Работал на изломе 60-70-х прошлого века в «Брянском рабочем» в должности зав. отделом новостей Иван Васильевич (из дальнейшего будет понятно, почему не называю полностью, – сам просил). Ветеран войны. Это был его второй заход в газету: до войны, в 39-м, был назначен зав. отделом писем, в войну ушёл газетчиком – в армию генерала К. Ф. Мерецкова, впоследствии маршала. Мне Иван Васильевич запомнился человеком с какой-то простодушной до наивности, искренностью. Газета выходила тогда ежедневно, то есть шесть раз в неделю, и беспрерывно требовала новостей – разумеется, общественно значимых. От всех отделов, но прежде всего, от профильного. Однажды случилось так, что никто ничего не мог дать в номер. На ежедневной утренней летучке редактор обводит тяжёлым взглядом два десятка голов, уткнувшихся в развёрнутые страницы свежей газеты, и сурово спрашивает: «Так что будем ставить? Неужели же во всей области ничего за сутки не произошло?!» Повисшую гнетущую тишину разряжает голос Ивана Васильевича: — Грачи прилетели!.. Зал летучек с готовностью взорвался смехом. А по размышлении, кто-то рассудил: — А что, тоже новость! Смотря как подать. С севом связать, например… Иван Васильевич победным взором обводит зал. Далее – по записи в блокноте, от 26 марта 1970 года Вчера, иронизируя над собой, Иван Васильевич рассказывал, как далась ему война, робкому, а поначалу так и растерявшемуся. Жалеет, что не вёл дневников. Строго было: не писать ничего, кроме того, что нужно газете. Стихи он писал всё же – о неоправданных потерях, кровопролитии. Новый редактор попросил блокнот: — Я знаю, примерно, о чём ты пишешь. Всё же, дай, посмотрю. Посмотрел: — Я тебя понимаю… Но если только об этом будем думать – не победим… Вот сейчас ты вернулся с передовых окопов. Ты там пробыл трое суток, что для газеты привёз? — Ничего. Трое суток штурмуют передовую немцев и безуспешно. Только потери несём. О чём же писать? Ничего я не привёз. — А ты обратил внимание, все ли на одинаковом удалении от окопов противника, или кому-то удалось подобраться ближе? У всех по фрицу на счету или у кого-то больше? Все ли стреляют метко или кто похуже? Вот если ты заметил… — Да, это я заметил. — Значит – молодец, и об этом пиши… А мне уже героями казались бойцы, которые только пригибали головы, когда пролетал снаряд, а ещё больше – кто и совсем не кланялся… Поначалу иногда от страху хотелось себя за пальцы укусить, а челюсти не сжимались!.. Однажды был у комиссара полка, когда началась бомбёжка. Землянка ходила ходуном. На немецких бомбардировщиках, к тому же, были установлены сирены, имитирующие полёт бомб. И когда вой внезапно обрывался, значит – смерть, бомба упала близко. Сижу я и чувствую, что начинает трясти меня, слова сказать не могу. Комиссар говорит что-то, а я не слышу, вижу только, он разевает рот, а что говорит, не понимаю со страху… Тогда он порылся где-то, достал флягу водки и полкружки жестяной мне налил: — На, выпей. Пей! Я пью и не чувствую, что это – вода или водка. Совсем не ощущаю вкуса, понимаешь? Только минут через пяток вдруг стало отлегать, отпустило… А то ещё был случай, только ты, если кому и рассказывай, то не называй, что это со мною было… Шолохову бы этот случай, он использовал бы! Пробирались из окружения. Кольцо было разорвано, дорога рассёдлана, и мы устремились на автомашине в горловину. Я сидел в кузове, оттуда легче спрыгивать, да и меньше стреляют по нему. И вижу, как пули трассирующие прямо ползком по кабине вжж, вж-ж… Ощущаю, что живот мой вот-вот подведёт. Срам же, что будет! И когда почувствовал, что уж совсем невмоготу, по кабине кулаком ка-ак ударю. Машина – на тормоз. Я – в кусты. Сел. А за мной боец-попутчик с автоматом летит, а шофёр уже чеку из гранаты выдернул. Бегут, думают, что надо занимать оборонительную позицию. За тридцать метров отбежали. Глядь, а дело-то вот в чём! Тут уже до упаду смеялись. Войну прошёл Иван Васильевич насквозь. Грудь по праздникам – в боевых наградах. Странно, поведение изменилось, а характер – всё тот же: «Грачи прилетели…», – с милым простодушием.

* * *

5 ноября 1972 года.

Прокоп Степанович, редакционный шофёр, в войну на полуторке ездил. Однажды потребовалось восстановить шестерёнку коническую. А как? — Сваркой наваривал. Три дня потом глядеть не мог. Такая боль. Но делать нада: война идёт – а машина стоит! Через три дня сделал я из свинца шаблон. И напильничком стал подгонять. Да так и выпилил шестерню. И ещё полтыщи километров проехала со мной… Такая (не его ль?) полуторка, стоит на постаменте при въезде в Брянск со стороны Орла. * * * 23 ноября 1972 года. Из письма в редакцию: Анна Кирилловна Петрухина во время войны безвозмездно выстирала две тысячи солдатских окровавленных ватных фуфаек.

Из рассказа «ПОШЛИТЕ МЕНЯ ЗА ЖАР-ПТИЦЕЮ».

…Его жизнь. Может ли быть что несообразнее! Виктор Алексеевич и сам более всех удивлялся её нелепости. — Ты не поверишь, какой я на фронт пришёл. Получаю, скажу тебе, новое ружьё… Ну, какое-такое? Пэтээр! Против тигра ихнего, значит. Так вот, скажу тебе, кажись, поставь меня самого против ружья, шарахни по груди, а я и не пошатнусь, только вперёд подамся – вот так… Шёл, думал: ну, держись, фрицы, так вашу! Натворю… Когда он говорил это, выпячивая впалую грудь и «страшно» пуча глаза выцветшего синего ситца, невозможно было удержаться, не отвести взгляда. Он и сам тут же спохватывался и улыбался, словно морщился. Да и морщился, но уже без боли, а привычно, с готовностью от души вместе посмеяться с собеседником: — Натворил… – Даже и хохотнёт, крутнув седой, стриженной «под бобрик», головою. – Смех и грех. Какой уж тут смех. Кому и впрямь очередью грудь крушило, кого гусеницами в землю вдавливало, а он посредь всего ада, вместо воды (не водки – воды! – ему можно верить), хватил аккумуляторной кислоты на временном бивуаке. — Разгорячился, скажу тебе, плавлюсь, прям-таки, а тут кружка стоит, возле умывалки… Я – хвать!.. Полжелудка сразу вырезали, а ещё столько-то после войны. А тогда из госпиталя он вернулся к своему противотанковому. — Почижилело ружьецо-то, а ничего, тащили с напарником напеременку до победного. Кому из фронтовиков ни расскажу, не верят: «Чтоб, говорят, всю-у войну с пэтээром – и чтоб жив-невридим?!» – «Пошшупай, – отвечаю, – видишь, живой!». И приохочивающе хохотнёт. Да, живой-то, живой, но уже к сорока пяти, когда я с ним ещё только познакомился, в старичинку высох. И всё он зяб. До самого Дня Победы не снимал потёртой цигейковой ушанки на вате, а коричневым в клеточку шарфом так и всё лето кутал колючую жилистую шею… Представить только: этот тщедушный человечек выходил на поединок с самой бронированной смертью! И – побеждал?! Совсем на днях смеялся: — Лебезный, совсем лебезный стал. Вот взял бы сейчас то ружьё, да приложился – так мне, стрельцу, и кости попереломало бы отдачей! Правду говорю… На землистом лице Виктора Алексеевича щетина мнилась даже когда он выбрит до блеска, что, впрочем, и редко бывало. Но бывало – в неисповедимые сроки душевного подъёма. С выцветших глаз тогда уходил дым усталости, и они становились неправдоподобно при его мощах живыми, как у святых на иконах. Казалось, всё остальное в нём и тлело для того лишь, чтобы поднакопить силушек для огоньков-подёнок в синеватых сумерках глаз…

«БОЛЯТ МОИ РАНЫ…»

Этот монолог, изредка перебиваемый мною-собеседником, мог быть услышан тогда в купе скорого поезда, у речного парома на дряхлых карбасах или у комбайна, пока комбайнёр, помощник и я, залётный корреспондент, ждали подвозки воды для вскипевшего радиатора. Недолгая встреча с расставанием навсегда – особенно располагает к безоглядной откровенности. Но разговор, сумеречной порою, случился в моей квартире, где на какое-то время приютил я Алексея Юрьевича, далеко нестарого инвалида Великой Отечественной, с его дочкой-десятиклассницей Валей. Переехал с Урала, там оставил жене (и, кажется, малолетнему сыну) квартиру. Несколько раз, пока ждали постоянного жилья, Валя заказывала междугородний разговор с матерью. Почему уехала с отцом, не спрашивал. В своём уральском городе Алексей Юрьевич занимал довольно видное положение, коль его на охоту, на рыбалку, бывало, брал сам ссыльный Маршал-Победа. Однажды их лодка, рассказывал, чуть воды не черпала бортами от набитой доверху птицы. — Да куда ж вам столько?! — Азарт! Да и что – птица, мясо пернатое? Тут твоя жизнь на кону, дунь – и полетит, как пёрышко, а это утка… Раздавали. И, должно быть, как и опальный маршал, Алексей Юрьевич в личной жизни не мелочился. Но, в отличие от маршальских, аппетиты были скромными. Как-то, собираясь набрать по телефону директора спортивного магазина, дабы воспользоваться фактически служебным положением, пояснил нам, коллегам: — А вы листали пятнадцатитомную «Медицину в Великой Отечественной войне»? Семьдесят, если не восемьдесят, процентов раненных в грудную клетку заболевают туберкулезом или раком лёгких… Может, мне осталось два года жить, а я буду урезать себя, отказывать себе в тех мелочах, на которые право кровью купил? А и просил-то всего лишь: оставить ему несколько дефицитных тогда удилищ да какую-то уловистую леску. И так же, в обход, заказывал через кого-то в Москве итальянскую кофеварку… После сокрушался: — Может, зря? На кой мне эти удилище, японская леска, а? – словно хотел со стороны взглянуть на себя. Собеседником он редко бывал лёгким. Всё, казалось, прощупывал вслепую, не доверяя ни глазу, ни сердцу: а не оскорбил ли кого; а не будет ли это неудобно; а … И делал это частенько через меня, найдя (тоже на ощупь?), как ему казалось, инструмент, вроде камертона, безропотно и сочувственно отзывающегося на все его излияния… Но однажды инструмент взбунтовался… Выведенный из себя его заунывными речами, я как-то сказал, каюсь, довольно развязно: — Вы, Алексей Юрьевич, так смотрите на мир, как если бы строгали топором тесину, а толщину её пытались бы замерять микрометром. Всё тончите… Он резко повернул ко мне бледное лицо, но ответил, улыбнувшись, – устало, одними глазами, светло-серыми, словно выцветшими: — Я тоже не раз так думал. Только не додумался до этого микрометра… Да, так. Гляжу с каждым годом всё тоньше. Тоньчу… — Но, может, всё оттого, что вы слишком, чрезмерно уж, не доверяете собственному организму? Знаете, это же так естественно в вашем положении. Чуть что с телом, а вы уж и духом готовы падать – дескать, может ли быть иначе? — Н-не-ет, я-то себя знаю, прочувствовал!.. — А не по привычке ль? Иллюзия, так вам хочется… — Скажи, тебя испытывали на нервный рефлекс? — Это когда молоточком по коленке? Да я и сам себя испытывал! — Ну, и как? — По одной коленке ничего, а по другой – как ударю, так нога выше головы подпрыгивает. Я даже забеспокоился, не спроста же врачи стучат, и раз она так подпрыгивает, значит, что-то очень не в порядке… — Х-ха! – негромко и вяло. – Уже забеспокоился… А у меня в сотни раз, да что – в сотни милльонов… хуже, в тысячи миллионов! И сколько загадок случалось! Ни с того, ни с сего температура поднимается до предела. Вот-вот кровь начнёт сворачиваться. С лёгкими – что? Проверили – всё, как было. С бронхами? Ничего. Что-нибудь в плевральной полости (знаешь, тут вот плевра есть?), скопилось что? Взяли пробу, тянули… Нет ничего. На рентген! Вот отсюда досюда – затемнение. А этого по всей науке быть не может! Ну, что остаётся? Может, сегодня медицина и отгадала бы, а тогда, в сорок шестом, оставалось одно – посмотреть, пощупать. Разрезали. Не усыпляли, только местная анестезия, – нельзя, мог и не проснуться. Открыли, заглянули, плечами пожали и снова зашили… А сколько их было ещё, тёмных, случаев! Я за эти двадцать с лишним лет уже сам поднаторел кое в чём, так, что не всякий врач со мной спорить решится. Я знаю, где и что болит… Бывает, всё болит. И знаю, вот дай мне отпуска месяца три, без содержания, с июня по август, и стану на ноги, и, может, ещё несколько лет протяну… — Так что ж вам мешает? Разве ж не поймут? — Понять-то поймут! Но и я должен понимать: когда меня сюда брали, главный спросил: «А бюллетенишь часто?» — И что вы ответили? — А что бы ты сам ответил в таком случае? — Ну, как… Наверное, рассказал бы, как есть… Вы разве виноваты?! — Никто ни в чём не виноват. Он сам – инвалид Отечественной, и понимает. Правда, рана ране рознь. У кого руки-ноги нет, а я… меня всего нет, на чуде живу. Да дело не в этом. Он всё понимает, а всё же спросил: «Бюллетенишь часто?». Тонкость эту я должен сознавать, если ещё человек?! Вот те и микрометр… Я часто вынужден копаться в таких тонкостях. Едешь в троллейбусе, и чувствуешь вдруг, что стоять невмочь больше, упаду, а не падаю потому только, что со всех сторон жмут и удерживают. Но разве могут уступить место, и разве могу я сам, такой с виду молодой – мне ж всё равно не дашь больше сорока, – могу ли попросить: уступите местечко инвалиду?!. Сколько раз бывало тоже: сидишь, едешь, а тут же толстая женщина стоит над тобой. Но ей трудно от жиру, а я подняться не могу… А она стоит и пожирает тебя глазами, только-только не скажет: «Как не стыдно!». А то и скажет, сколько раз было… На мне ж не написано, что со мной! — Ну, не знаю, – вдруг кипячусь и сержусь неизвестно на кого, – почему не заведено, чтобы инвалид вешал на грудь, обязательно, какой-то знак заметный – допустим, звёздочку с алой лентой, символом пролитой крови?! Ведь можно же? — Можно, конечно. Да будет ли каждый носить? Хочется-то быть человеком, как все… Хоть чуть-то, хоть по взглядам не узнавать, что не равный им. Ну, вот опять скажешь – тонкости, микрометр… — Неужто это чувство сильнее хотя бы того же инстинкта самосохранения? Вы не возьмёте три месяца отпуска, когда-нибудь так и не попросите места в троллейбусе – а ведь всё это в самом деле стоит вам дней или даже лет жизни! — А вот был бы на моём месте тогда, в сорок пятом, – зло пошутил он, доброжелательно, однако, сощурив глаза, – всё понял бы … О чувстве самосохранения говоришь. А в чём оно, не в том ли, чтобы просто жить? — А как это с вами было тогда? Вы никогда не рассказывали… — Я и сам не всё помню. После кое-что рассказывали мне, что-то сам восстановил в памяти… Там-то и в самом деле всё было просто, грубо. Без тонкостей… Попал в крупорушку из военного училища в самом конце войны. Впервые услышал, как скрипят шестиствольные миномёты и как зловеще воют их мины – просто вжимают в окоп… Случалось, гимнастёрки исполосованы со спины и ремень изрезан – осколками, когда вжимаешься в землю… Трудно подняться. Комвзвода наш просто не хотел ложиться и всё время старался ходить, потому, что никакая даже секундная задержка его на лёжке, когда поднялась ракета, – не простительна. Трусливые обычно лежат дольше и поднять под огнём их просто невозможно. Наш пулемётный расчёт (четыре пуда пулемёт станковый да пуды зарядов) – лучшая мишень для противника: передвигаемся кучками и совершенно беззащитные… Всё равно, что утки для охотника… Когда атака захлебнулась, трое нас залегли в воронке, и слышали, понимаешь, всей кожей чувствовали, как немцы долбают минами наше поле. И назад ни шагу, и вперёд не уйдёшь, в мёртвую зону, – пулемёты шпарят, и лежать – погибель верная. Один не выдержал, и мы видели, как его пополам согнула очередь. А мы дождались мины. Когда наша завыла, только и успели друг на друга посмотреть. Дальше не помню ничего. В сознание пришёл, когда меня на носилках поднесли к биплану, кукурузнику. На крыльях у него было по сигаре – специальные футляры, вроде школьных пеналов, для перевозки раненых. В одну такую меня впихнули вместе с носилками, колпаком закрыли. Полетели. Обстреливали, я был при сознании и всё переживал, – тут он снова улыбнулся вяло, – что прошьёт в этом футляре на крыле. Когда стрельба стихла, я успокоился и, наверное, снова потерял сознание или плохо запомнил, что дальше было… — А с тем другим, что в воронке оставался с вами, – что? — После войны разыскивал – и не нашёл. Я чудом жив остался, но не могло же случиться два чуда кряду! — И что же дальше? — Считал по госпиталям не месяцы, а годы. Тоже просто и грубо. А тонкости только потом начались, когда ожил и жить захотелось. И жить – как все! Разве жизнь много просит? Она – так: уж если жить, так на всю катушку!.. А раны… Раны – что ж, они болят… Умолк. И всё так же вяло улыбнулся. Между нами тогда легло поле. Бескрайнее. Алексей Юрьевич не собирался надолго задерживаться не только в моей квартире, но и в наших краях, а может, и на белом свете… Вскорости его взяли собкором одной из центральных газет по строительству автогиганта на Волге. Уезжая, попросил подарить четырёхтомник Ушакова. Словарями, особенно толковыми и этимологическими, знал он, я очень дорожил, и всё же… Но мог ли ему отказать? Уехал – и ни звука, ни письма. Только по его газете и видел: живёт «на всю катушку». Бескрайнее поле, непереходимое, как легло тогда между нами, так и лежит до сих пор. Хотя собеседника моего уже лет сорок, как нет на свете.

Читальный зал

Произведения наших авторов

Надежда Кожевникова — о войне

Возьми меня, мой милый, на войну               Возьми меня, мой милый, на войну! Ведь ты

Брянские писатели – о войне и СВО

Стихи и проза брянских авторов на военную тему

Надежда Кожевникова. Мариупольский Хатико

17 марта 2022 года. В Мариуполе идут упорные бои. Местные жители пытаются покинуть город, выставляют

Надежда Кожевникова. Вспомним трагедию Хатыни!

                                 Вспомним трагедию Хатыни!                22 марта 1943 года зондеркомандой (118 полицейский батальон, командир

Надежда Кожевникова. Россия. Провинция. Город Новозыбков.

   1.      1986 год. Авария на ЧАЭС. Нас, несколько женщин с детьми (юго-западные